Лаковый «икарус» - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люди нервно посмеивались. Хмуро отклоняясь от написанного, не приемля его, Нырова строчила в тетради. Авторучка ее зло дергалась.
Та-ак. Клоунада, значит. Да еще с политическим душком. Понятно. Из президиума начали отвечать клеветникам и клоунам всерьез. Вставая по очереди и, как говорится, высоко засучивая рукава.
Непримиримо уперла кулачки в стол Силкина. Головой трясла. Демагогия, подтасовка, клевета. Д-да! В нашем общежитии как раз все наоборот… Клевета, подтасовка, демагогия. Вот!..
В дискуссию с охотой включился Тамиловский. Парторг. Заговорил с какими-то лабильными губными переливами.
Так заиграла бы, наверное, гармонь-ливенка. Душевное предлагал сотрудничество, взаимопонимание, доверие. Вдруг забыл, о чем говорил, несколько секунд блеял «э». Но – вдернулся в себя. И снова с губными переливами поливал. Сам – с закрученными волосяными рожками над лысым черепом – чертяга!.. Ему даже похлопали.
Дошло до Манаичева. Встать он, конечно, не соизволил. Сидел с брезгливостью гарнира. Вываленного на пол и вновь заваленного на тарелку – сожрут так. Иногда брал, вертел в руках бумажки, подсовываемые референтом. Говорил нехотя. Собственно, то же, что и предыдущие. Поменьше демагогии, горлохватства, больше дела, результатов. Надо уметь ждать, понимаешь. Вот мы в комсомольской юности нашей… Но дальше, на повышение (окрепление) голоса не пошел, бросил так. В конце долго разглядывал одну бумажку…
– Тут насчет прописки просили сказать. Кто у нас семь там, восемь и больше лет… Вопрос не решен… Будет решаться еще…
Несколько человек одновременно прокричали:
– Когда?!
По упавшей тишине прокидало муху. Она влипла в скатерть. Сжалась в точку… Референт поспешно сунулся к оттопыренному уху шефа… С хрипом Манаичев включился:
– …Сразу… После Олимпиады… Так что работать надо, товарищи, хорошо работать. Показать, понимаешь, кто на что… Понимаешь… А уж там – всё будет. Обещаю… Вот так. Желаю успеха!
Люди молчали. Сидели с забытыми лицами. Манаичев собирал, комкал бумажки. Референт совался с разных сторон, затирал руки, как стыдливых змей. «Собрание закончено!» – раздалась команда.
Стали подниматься. Спотыкались. Тесно строились в затылок.
Новоселов толокся к выходу вместе с неостывающим своим Советом, настырный опустив чуб.
…Вытирая влажной тряпкой подоконник, Антонина глянула на улицу и обомлела: Константин Иванович ворочал в канаве, выталкивал на тротуар здоровенную детскую коляску. Прямо-таки колесницу с чугунными колесами. Сваренную из листового железа. Колесница капризничала, упершись передним колесом в кирпич. Константин Иванович разворачивал ее, выдергивал.
Громыхал с нею на лестнице. Ввалил ее, наконец, через порог, болтающуюся.
– Вот, Тоня, – Сашке… Здравствуй, родная…
– Да как вы ее в автобус-то втащили?!
– Да уж втащил… Хорошая коляска. Надежная… – Колесница от перенесенного беспокойства подрагивала. В руки она, верно, Константину Ивановичу по-настоящему так и не далась. Ни габаритами своими, ни весом. – Сварщик постарался. Знакомый…
Опробовать ее, конечно, мог только Константин Иванович сам.
В коляске на колдобистой мостовой Сашку трясло, подкидывало как в лихорадке. Но, перепуганный, он молчал. Два раза был круто обдан пылью от пролетевших грузовиков. И тогда уж с полным основанием заорал. Константин Иванович решил держать ближе к обочине, но и там подкидывало и встряхивало. Пришлось выбираться через канаву на тротуар. А тротуар разве сравнишь с мостовой? Где все широко, открыто? Где тебя видно за версту? Да ладно, и здесь ничего.
Со сметаной и творогом в берестяных ведрах на коромыслах к базару трусили старухи-марийки. В лаптях, в национальных кафтанчиках, подбитых короткими пышными юбками – узкоплечие, как девчонки.
Сразу окружили коляску, отпихнув Константина Ивановича в сторонку. Смеялись над онемевшим Сашкой, играли ему сохлыми пальцами, точно коричневыми погремушками.
Константин Иванович смеялся. Марийки начинали одаривать его, отказывающегося, руки к груди прикладывающего, сметаной. Уже налитой в баночку. Кидали жменьку-другую творогу в тряпочку. В чистую. Завязывали узелком. Пожалиста! И поворачивали ведра и коромысла. И поторапливались дальше. И ноги худые их в шерстяных разноцветных чулках откидывались пружинно назад – по-кобыльи… Константин Иванович вертел в руках баночку, творог, не знал, куда деть. Пристроил к Сашке, в коляску. Повел ее дальше.
Ну и встретился, наконец, свой, можно сказать, родной, райисполкомовский. Им оказался Конкин. Инструктор Конкин. Словно держал его Константин Иванович, как вышел из дому, на задворках сознания, не пускал на волю, загонял, заталкивал, запинывал обратно. Но тот выскочил-таки. Освободился. Покачивался, подходил. Забыто размазав улыбку. Глаза его выскакивали от восторга. Будто видели интимное, женское, тайное. Ноги забывали, куда и как ступать…
– И не боишься – жена узнает?.. – Стоял. Вывернутогубый. Утрированный. Как поцелуй.
– А! – смеясь, махал рукой Константин Иванович. – Бог не выдаст – свинья не съест!
– Ну-ну! Смотри-смотри!..
Конкин спячивался. Конкин уходил, скользя улыбкой…
И еще несколько раз выводил коляску с Сашкой на улицу Константин Иванович. И опять бежали с коромыслами и берестяными ведрами марийки. И окружали они колесницу, и радовались, и смеялись, и головки их метались над младенцем как пересохший мак… И оставляли потом отбивающемуся отцу баночки и жменьки в чистых тряпочках. И дальше бежали к базару, по-лошадиному откидывая ноги назад…
Они вошли в приемную втроем: сам Чалмышев, Конкин с папкой и какой-то незнакомый мужчина, который с интересом посмотрел на Антонину. Точно много был о ней наслышан.
Антонина начала подниматься из-за стола. Спорхнул, метнулся под ноги мужчинам белый лист. Чалмышев нагнулся, поднял его, положил обратно на стол. Взял мужчину за локоть, увел в кабинет. Вернулся один. Трудно, тяжело объяснял все Антонине…
– Но почему? за что? в чем он виноват? В чем мы виноваты?!
– Прости, Антонина. Я тут ни при чем… Стукнул кто-то… Видимо, жене… Та – на работу… Сама знаешь, как это бывает…
Конкин-инструктор стоял в сторонке. Раскрытую в руках папку изучал уважительно. Как партитуру жизни. Вывернутые улыбки его стеснялись на лице, будто окалина. Плюнь, и зашипят.
За Чалмышевым пропадал на цыпочках, дверь закрывал тихонько, деликатно, нисколечко не скрипнув ею.
В пыльнике, ссутулившись, Константин Иванович сидел на табуретке. У ног его разъехалась забытая сетка с привезенными из Уфы продуктами. Где, несмотря ни на что, главенствовал над всем хорошо откормленный младенец. Смеющийся на белой чистой коробке.
– …Ну, подумаешь, Тоня. Ну, убрали от дела. Ну, посадили на письма. Ну, билет отберут… Так что – жизнь кончится?.. Пошли они все к дьяволу, Тоня… Живем ведь…